Фото и Видео
(архив)
 
 
 

Запомнить меня на этом компьютере
 



Мы пишем: Статьи, песни, прозу, стихи

 
 

 

 


Пушкин и русская политика: перечитывая «Капитанскую дочку»

Как и всякий российский интеллектуал, я имею обыкновение частенько поругивать власти – и письменно и устно. Благо всегда можно найти, за что. Но в то же время для меня существует некая интуитивно осознаваемая грань, за которой моя же ругань становится мне самому противна.

Грань, за которой нужно останавливаться, а лучше – вообще ее не переступать. Тут дело не в словах, и не в аргументах, и даже не в чувстве страха, в котором иногда упрекают всякого, кто чувствует такую грань. Нет, ругать власти в теперешней России можно совершенно бесстрашно (этот факт иногда даже заставляет, трижды плюнув через левое плечо, поверить в прогресс). Просто я – гораздо реже, если честно, чем следовало бы – вспоминаю несколько пушкинских строк, и у меня появляется внутренняя потребность все же быть к нашим властям несколько подобрее.

…Ура, наш царь! так! выпьем за царя!
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей…

Это «Роняет лес багряный свой убор…» - стихотворение к годовщине Лицея 19 октября 1825 года. Одно из самых потрясающих стихотворений Пушкина.

Вспомним контекст. «Роняет лес багряный свой убор…» написано в Михайловском. В ссылке, куда Пушкин был вынужден отправиться по воле того самого Александра I, символический тост за которого он поднимает. Начинается стихотворение с чувства такого щемящего одиночества и такой черной тоски, что подозрения в лести следует отринуть сразу же. Да и не врал Пушкин в стихах – заблуждаться мог, а вот врать и льстить – чего не было, того не было. Он искренно прощает своего гонителя и действительно открывает человека во властелине.

И как открывает… Он не разоблачает и не обличает, признавая императора «рабом молвы, сомнений и страстей». Человеческое не становится синонимом низкого, потому что с молвой и страстями оказывается переплетено подлинно великое и высокое – Отечественная война 1812 года, Европа, освобожденная от диктатуры Наполеона, Лицей. Русский царь оказывается человеком в том смысле, что в нем – как и во всех нас – есть высокое и низкое, добро и зло, небо и бездна. Человек – не в смысле «всего лишь человек». Человек – в смысле «мой брат». Отсюда – мощь пушкинского прощения.

Затянувшееся вступление. И все не про политику и не про «Капитанскую дочку»…

Тут дело в том, что приведенные выше строки для меня не только камертон, помогающий найти верный тон в разговоре о российской, да и не только российской политике. Это еще и важный ключ к пониманию смысла «Капитанской дочки», которая, в свою очередь, открывает в той самой политике какие-то новые грани.

Не знаю, делал ли кто-нибудь такую работу, но, думаю, было бы очень интересно сравнить «Капитанскую дочку» с другими известными нам историческими романами. Ну вот хоть с «Айвенго» Вальтера Скотта. Только не надо махать на меня руками: мол, Пушкин писатель взрослый, а Скотт – детский. Во-первых, во времена Пушкина и Вальтер Скотт, и, например, Фенимор Купер, считались вполне серьезной литературой, которую совершенно не зазорно было читать взрослым людям. Только потом эти авторы, по меткому выражению Набокова, «спустились в детскую». А во-вторых, что, в «Капитанской дочке» мало приключений? Или нет любви? Помнится, я в детстве смотрел старый советский черно-белый фильм (кстати, неплохой, в отличие от некоторых новейших экранизаций, которые чудовищны) по «Капитанской дочке» с тем же интересом, что и фильм про трех мушкетеров. Или там про гардемаринов каких-нибудь. Сцена дуэли Петруши Гринева со Швабриным, конечно, немножко уступала соответствующим эпизодам в приключенческих фильмах, но, подозреваю, здесь режиссера сковывала убежденность в том, что он экранизирует ну очень серьезного и взрослого автора.

Интригует то, что при схожести в сюжетных решениях между «Капитанской дочкой» и другими историческими романами, главный герой у Пушкина совершенно другой. Ну совсем не Айвенго. Можете представить себе Айвенго, который, едва покинув родительский дом и отправившись совершать приличествующие подвиги (то есть, применительно к сюжету «Капитанской дочки» – на службу), напивается вусмерть в симбирском трактире со случайным попутчиком да заодно проигрывает этому попутчику на бильярде кучу денег? А с утра дядька Савельич потчует его рассолом и пилит за проигрыш и пьянку? Или чудесная история про воздушного змея, изготовленного Петром Андреичем Гриневым из выписанной для него из Москвы географической карты – «Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды»? А первая, неудачная попытка дуэли со Швабриным, и шпаги, спрятанные Палашкой в чулан? Меч Айвенго в чулане… Представили?

Если уж на то пошло, то потенциальный (лишь потенциальный, отчего особенно занимательно следить, как Пушкин выворачивает наизнанку стандартный образ) романтический герой – это Швабрин. Гвардейский офицер, переведенный служить в Белогорскую крепость за дуэль, разочарованный скептик и насмешник, в решительную минуту становящийся на сторону мятежника Пугачева – только тут веет Вальтером Скоттом или, скорее, Байроном. К тому же у Пушкина есть герой, чья судьба в чем-то напоминает швабринскую – помещик, вместе с крестьянами совершающий разнообразные противозаконные деяния, почти как Швабрин, поддержавший мятежников – Дубровский. Только Дубровский сугубо положителен. И в нем уж при всем желании не обнаружишь даже десятка отличий от рыцаря Уилфреда Айвенго. Ну ладно, от Робина Гуда, естественно, того, что в романе у Скотта.

А Петр Гринев куда как ближе к тем «маленьким людям», которые после Пушкина в изобилии распространились на страницах русских художественных книг. Или к героям Достоевского – таким, как Алеша Карамазов. Чувствую, что текст начинает растекаться, но не могу не позволить себе еще одного замечания не по существу: а ведь ни к одному из пушкинских героев нельзя применить этого привычного определения «маленький человек». Ни к одному. Нет у Пушкина «маленьких людей». Есть только просто люди.

В самом деле, кто такой главный герой «Капитанской дочки»? Обеспеченный, но при этом не слишком знатный провинциальный дворянин, без серьезного образования, без жизненного опыта, почти лишенный честолюбия. Но – накрепко запомнивший отцовское напутствие служить присяге и беречь честь смолоду. А еще – влюбленный. Влюбленный глубоко и честно.

Причина, по которой «Капитанскую дочку» будут читать и перечитывать по крайней мере до тех пор, пока не умрет русский язык, заключается в том, что в ужас пугачевщины Пушкин бросает не героя без страха и упрека, а обычного человека. Выбор, который делает Петруша Гринев – не подвиг героя, а достойный поступок обычного человека. Который просто верен присяге, чести и любви. Обычный, даже заурядный человек проявляет героизм. И он сам не видит здесь героизма – его ведет его любовь и его честь. Он просто по-другому не может.

Перечитывая недавно «Капитанскую дочку», я наткнулся на фразу, пробравшую меня до костей. Помните, как Петр Гринев получает письмо отца, в котором тот отказывается благословить его брак с Машей Мироновой? «Жизнь моя сделалась мне несносна. Я впал в мрачную задумчивость, которую питали одиночество и бездействие. Любовь моя разгоралась в уединении и час от часу становилась мне тягостнее. Я потерял охоту к чтению и словесности. Дух мой упал. Я боялся или сойти с ума или удариться в распутство. Неожиданные происшествия, имевшие важное влияние на всю мою жизнь, дали вдруг моей душе сильное и благое потрясение». Благое потрясение душе – это о пугачевском бунте! Человек, оказавшийся в самом сердце одной из самых страшных бурь в российской истории, благословляет эту бурю. Благословляет не романтически – «пусть сильнее грянет буря», как благословлял другую бурю другой русский писатель и как мог бы благословить пугачевщину Швабрин. Благословляет по-христиански – как угодное Богу очищающее потрясение. И принимает со смирением это потрясение, со смирением – не значит – сдаваясь, а значит, оставаясь верным самому себе, своей присяге, чести и любви, полагается на волю Божью. Волю, которая посылает ему испытания, воспитывающие душу.

Очень важно: «благое потрясение» - это не оценка постфактум. Гринев не судит события прошлого задним умом, с высоты счастливо прожитых после пугачевщины и следствия лет (когда уже ясно, что все оказалось к лучшему); речь идет о его непосредственном опыте. Тон, воздух повести, как и душевное состояние ее главного героя, меняются сразу же после начала катастрофы. В душную комнату, в которой он оказался, врывается порыв свежего ветра, а почти было угасшая в этой духоте любовь вспыхивает новым – ярким и чистым – пламенем.

А дальше происходит главное, пожалуй, чудо. Приняв историческую бурю как Божью волю и Божье испытание главные герои (меня не покидает ощущение, что именно с этого момента главных героев в повести становится именно двое – Петр Гринев и Маша Миронова) оказываются равновеликими этой буре. Это не ситуация, когда обычные люди оказываются раздавленными историей. И не ситуация, когда герои без страха и упрека своими силами двигают, меняют историю. Нет. Есть бурная, трагическая, страшная, великая история и есть с достоинством и со смирением (парадоксальное сочетание, но ведь у Пушкина оказывается именно так; христианское смирение это высшее проявление человеческого достоинства) стоящий лицом к лицу с историей человек, который с историей на равных. Они – человек и история – как будто пристально всматриваются друг в друга. Дух захватывает. Простите за пафос.

И чем в таком случае оказывается история? В чем ее главное содержание? Не в прогрессе, не в смене менее совершенных форм общественной жизни более совершенными (как у Маркса). Не в зарождении, росте и смерти этносов или цивилизаций, процессе, для которого человек служит лишь материалом (как у Данилевского, Шпенглера или Льва Гумилева). История оказывается полем нравственного выбора, пространством, в котором человек проявляет и утверждает в себе человеческое. Человеческое и вместе с тем Божественное. А коль скоро так, формы общественной жизни – продукт нравственного выбора, если угодно – побочный эффект проявления человеческой души. «История складывается из наших биографий», как сказано еще у одного русского писателя.

Предчувствую громкий здоровый хохот читателей, но не могу не додумать мысль до конца. Все сказанное выше, относится и к политике. Для Петруши Гринева пугачевский бунт не был историей. Он был для него самой, что ни на есть, актуальной политикой. Получается, что политика – история сегодня. И она – тоже поле нравственного выбора. А что не все этот выбор видят – так это вопрос не к политике. Ведь «история складывается из наших биографий»…

Но вернемся к «Капитанской дочке». Равновеликость героев истории наиболее видна в их сопоставлении с властью.

Здесь нужно сделать одно замечание, проясняющее описанную в повести историческую ситуацию. Пугачевское восстание было не просто «бессмысленным и беспощадным» бунтом. Замешанное на острых религиозных разногласиях в русском обществе той эпохи (Пугачев выступал не просто как крестьянский или казачий вождь, он стремился действовать от имени старой веры и шире – допетровской «старины»), национальных обидах (участие башкир в восстании), да к тому же начавшееся при весьма непростых для России внешнеполитических условиях – оно почти создало в стране ситуацию двоевластия. Тем более, что обстоятельства прихода Екатерины II к власти – низложение и гибель ее супруга Петра III – всерьез укрепляли претензии самозванца Пугачева на «анператорский» (императорский) титул. Нужно еще добавить, что военные успехи самозванца заставляли русских людей той эпохи вспоминать его предшественника Гришку Отрепьева (не случайно пушкинский Пугачев вспоминает Гришку в разговоре с Петром Гриневым), а значит – вспоминать и Смутное время, во время которого было поставлено под сомнение само существование России как самостоятельного политического целого.

Это к тому, что, хотя Гринев совершенно искренно считает Пугачева бунтовщиком и самозванцем, на самом деле в его лице он сталкивается с властелином, с реальным претендентом на верховную власть в России. Легко увидеть человека в бунтовщике, труднее увидеть человека во властелине. Петру Гриневу это удается. Удается до такой степени, что искренняя благодарность за помощь в прошлом (напомним, что именно будущий вождь восстания вывел Петрушу к постоялому двору во время метели в степи) и за почти непредставимые милости в настоящем вместе со столь же искренней верностью присяге и любви позволяют ему оставить за собой последнее слово в споре с самозванцем: «Но жить убийством и разбоем по мне клевать мертвечину». Удивительно, но вместе с тем убедительно – предельная открытость и простодушие, с которыми Гринев обращается к Пугачеву, вызывают у того ту же открытость и то же простодушие. Если угодно, открывают в нем самом человека. Заставляют его снять «анператорскую» маску и увидеть своего брата в дворянине, офицере, который по долгу присяги и зову сердца находится по другую сторону баррикад в острейшем политическом конфликте.

Петр Андреич Гринев обращается за милостью к Пугачеву, Марья Ивановна Мироновна – к Екатерине II. Мотив отношения к власти таким образом как бы удваивается, усиливается, причем в нем появляются новые грани. Да, Маша Миронова, как и ее жених находит человека во властелине. Но в ее разговоре с императрицей появляется еще одна деталь, исключительно важная для смысла романа. Речь идет о разграничении справедливости и милосердия, закона и любви.

«Я приехала просить милости, а не правосудия», – говорит Марья Ивановна Екатерине. Действительно, с точки зрения правосудия Гриневу ничем не поможешь – его нежелание упоминать в показаниях перед судом свою невесту в глазах закона делает его изменником и бунтовщиком. Но Пушкина интересует ситуация, когда власть действует помимо закона, из милости и любви. Ситуация, когда властелин действует не как функция власти, а как человек, исполненный христианской любви и признательности. В данном случае признательности дочери героя – коменданта Белогорской крепости. Ситуация, когда власть оказывается лишь инструментом для человечности.

В русской истории имеется один парадокс, который, рискну сказать, практически неразрешим без «Капитанской дочки». При явной склонности к тому, что иной консерватор назвал бы государственным творчеством, мы пока так и не создали власть, которая была бы элементарно удобной. Создав в исторически весьма сжатые сроки огромную империю, занимавшую шестую часть суши и отличавшуюся удивительной сложностью, разнообразием а подчас, посмею заявить, и красотой государственных институтов (тут подчеркну, что имею в виду Российскую империю, а не Советский Союз), мы не озаботились строительством институциональных, системных ограничителей для властных злоупотреблений. Рабская натура? Но рабы не создают империй. Может быть, ровно наоборот, обостренное чувство внутренней свободы?

Ведь что такое власть, поставленная в рамки закона, как не функция этого закона? Остается ли тогда во властелине место человеку? Остается ли место милости, место любви? Остается ли, в конечном счете, пространство для нравственного выбора? И не перестает ли власть быть тяжелейшим нравственным вызовом, острейшим искусом, испытанием?

В «Капитанской дочке» Пушкин исследует, если угодно, предельные состояния власти, когда носитель власти лицом к лицу сталкивается с человеческим в себе и в другом. Закон здесь стал бы преградой. Не имей Екатерина II абсолютного права казнить и миловать, Маше Мироновой не было бы никакого смысла к ней обращаться. Отправься Пушкин в ссылку в Михайловское по решению, скажем, суда присяжных, не состоялось бы того открытия человека, брата своего во властелине, которое происходит в стихотворении «Роняет лес багряный свой убор».

Как знать, возможно, нежелание ставить преграду между властелином и нравственным вызовом, создаваемым властью, и сковывало наше государственное творчество в том, что касалось строительства системных ограничителей для власти. Во всяком случае, в «Капитанской дочке» заложено весьма любопытное истолкование этого парадокса русской истории.

Нужно сделать одно очень важное замечание. Я ни в коей мере не являюсь сторонником монархии. Напротив – убежденный либерал. И речь в этой заметке идет не о юридических или политических механизмах. Речь идет о механизмах культурных. О культуре отношения к власти и к политике в России. О философии власти и политики. А не о парламенте и суде присяжных как юридических институтах, не о разделении властей как о политической теории. Очень прошу всех, у кого хватило терпения дочитать до этого места, соблюдать это тонкое, но существенное различие.

А «Капитанская дочка», вообще-то, прежде всего чудесная повесть о любви…

 

__________________

P.S. Пользуясь случаем хочу высказать глубокую благодарность своему школьному учителю литературы Эдуарду Львовичу Безносову. Без его уроков не появилась бы эта заметка, а чтение русской художественной литературы не доставляло бы мне такую радость. Также я очень благодарен пушкинисту Валентину Семеновичу Непомнящему за его вдохновляющие книги и за интереснейший анализ стихотворения «Роняет лес багряный свой убор…»

 

Николай Силаев, старший научный сотрудник Центра кавказских исследований МГИМО – специально для www.krug-shar.ru


Николай Силаев


© 2024 МОО"Круг"